Карантин, или Перезагрузка

— Ты только посмотри на небо! — муж тащил  десятилетнюю дочь к окну.

— Не прикасайся! — в панике закричала я.

Он послушно отдернул руку, вспомнив о своей температуре:

— Посмотрите, какое чистое сегодня небо. Ни одного самолета!

От человека, проработавшего всю жизнь в авиационной компании, слышать такие слова было необычно.

— Кушать будешь?

— Не-а, — беспечно ответил тот, кто раньше не мог продержаться без еды и суток.

Небо было голубым и ничто не омрачало его незамутненного настроения.

Я открыла окно. Весна звала и пленила. Хотелось выбежать на улицу, вдохнуть аромат апреля. Хотелось пойти в любимый парк Багатель — валяться на траве, собирать цветы, перекрикиваться с павлинами. Ничего, сказала я себе,  поиграем в сознательность, отсидимся дома, не впервой. Те, кто пережил Чернобыль, когда даже сама мысль о воздухе казалась смертельной, навсегда выработали прочный иммунитет к панике. Те, кто попадали в реанимации, выходили из больниц после операций, заново учились ходить, есть, жить, больше не вырабатывали гормонов, отвечающих за страх, и просто не понимали, почему здоровые, еще не зараженные люди боятся. Наверное, им не хватает адреналина, и они пугают себя страшилками новостей, — сделала я поспешный  вывод.

Выходить, честно говоря, совсем не хотелось. Штраф сто тридцать пять  евро  для той, кто только что лишился одновременно четырех выступлений, обещающих неплохие, хотя и карманные деньги, был ощутимой суммой. Удручающая картина накануне — очередь на улице в продуктовый магазин — не внушала желания вливаться в молчаливые ряды угрюмых искателей хлеба насущного. Полное отсутствие в аптеках масок и нехватка последних даже для тех, кто работает с больными и рискует своей жизнью каждый день, вызывали смешанное чувство возмущения и отчаяния. Затоварившись в маленьком магазинчике напротив, где на полупустых полках все же оставалось достаточное количество продуктов, особенно для тех, кто жил в советскую эпоху и еще помнил слово дефицит, мы с дочерью вернулись домой, твердо решив в ближайшее время не высовываться из дома. Шел первый день официального карантина. Свежий хлеб вреден, повторяла я себе, мясо и рыба необязательны во время поста, заполнять каждый день бумажку о том, что ты идешь за покупками, а не развлекаться,  не хотелось.

В остальном, моя жизнь пока не изменилась. Честно говоря, поначалу я даже обрадовалась объявленному карантину. Ура, теперь я смогу закончить все: книги, песни, рассказы! — я почти ликовала. Я никогда не относилась к особо активным согражданам общества, выбиралась из дома с неохотой, считая это тратой времени и предпочитала работать дома во время школьных занятий дочери. Не хватало только бассейна и пешеходных прогулок в школу. К счастью в доме мужа была терраса, хотя и неустроенная, которая  позволяла в теплые, не очень жаркие и не дождливые дни, подставлять серые лица солнечным лучам и благодарить Создателя за маленькие удобства, позволяющие переносить дни изоляции. Уединение приветствовала в течение всей свой жизни, стремилась к нему и даже боролась за него. В детстве, каждую госпитализацию я воспринимала как праздник. Несмотря на безумную любовь ко мне матери, я любой ценой пыталась покинуть квартиру, населенную ссорящимися родными, интуитивно догадываясь, каким спасением для моей души были бесконечные врачи и скорые помощи. Изоляция от семьи в больнице превращалась для меня в радость общения с детьми и подростками, в проказы, которых я была лишена всё детство, вырастая рядом со взрослыми и едва успевая посещать школу между болезнями. Когда мне исполнилось двадцать шесть и мама умерла, я на некоторое время перестала попадать в больницы, а в  доме стало тихо и темно. Но об этом я так много говорила, так много выписывала на страницы, что полностью исчерпала сюжет, и у меня больше не осталось воспоминаний, способных заполнить хотя бы несколько строк.

В месяцы, предшествующие карантину,  меня не покидало нарастающее раздражение. Покоя! — просила я мысленно тех, кто пытался вытащить меня из ракушки внутреннего заточения. Я всё больше впадала в состояние оцепенения, пустоты, которую можно будет заполнить когда-нибудь потом, не сейчас, в состояние нуля, от которого начнется отсчет настоящей жизни. Перезагрузка планеты, — придет ко мне ответ уже к середине весны.

Я объясняла моё нежелание выбираться из дома тем, что мне нужно было подготовиться к выступлению — моему первому официальному выступлению на французском в медиатеке нашего городка. Я волновалась, что окажусь не на высоте, что меня подведет бедный словарный запас, что от волнения, я не смогу сконцентрироваться и допущу множество ошибок. Я перечитывала вопросы, тонула в многословных ответах, которые мне предстояло запомнить, и воспринимала каждое предложение встретиться как угрозу моим планам.  Услышав о предстоящем карантине, я перестала паниковать: не нужно торопиться, доказывать свою состоятельность, заниматься одновременно всеми делами сразу — второй год болтающимися в префектуре документами, папиными больными ногами, многочисленными кружками дочери, не отредактированной книгой и предстоящим выступлением на публике. Не нужно  оправдываться перед знакомыми, приглашавшими меня на встречи, в гости, ждавшими от меня общения и обмена, которые я любила в иные моменты своей жизни и с такой настороженностью воспринимала сейчас. Не  нужно стыдиться показаться белой вороной тем, кто умеет зарабатывать и тратить, развлекаться и путешествовать.

И я впервые ощутила то, что можно назвать общностью с окружающей действительностью. Только теперь не я пыталась попасть в ритм внешнего мира, который в моменты своей активности вызывал во мне столько комплексов, а он попал в ритм жизни моей, превратившись в большую больницу, где я, как и другие, пребывая в своей палате, с напряжением вслушивалась в сирены скорой помощи, на этот раз приезжающие не за мной.

За несколько дней до этого мне снился жуткий сон: я убиваю человека, который пристает ко мне. Пристает ненавязчиво, просто докучает мне своим присутствием. Я хватаю его за ноги и кручу, он оказывается маленьким и легким, от его тела отпадает голова и тогда, продолжая его раскручивать, я ударяю его тряпичное тело о твердые поверхности, так что в конце от него остаются только ноги. Я делаю это  со знанием дела, спокойно и даже с некоторым наслаждением.

— Я впервые убила человека. Во сне, — поспешно добавляю я.

— В вас очень много негатива накопилось. — Психотерапевт,  которого я не навещала больше полугода, как всегда, прекрасно выполняет свою работу, но напоминает сегодня собеседника:

— Я пришла к врачу, говорю: проверьте меня, я кашляю… Не знаю, удастся ли вернуться домой, — голос у нее неуверенный, взволнованный.

Ну вот, и она в тревоге. Весь мир в тревоге. Первые сигналы уже поступили. Во Франции еще небольшая смертность, но это только начало, Италия уже потеряла многих….

На следующий день, вернувшись домой раньше обычного,  муж объявил о том, что он болен. Он всегда заболевал в первый день каникул, организм  расслаблялся, отпускал бразды ответственности и говорил: баста. Но в этот раз ему предстояло работать дистанционно, а с температурой 39 это было явно нелегко. Он попытался вызвать скорую, но врачи были переполнены работой, тесты делали только тяжелым больным, забирали только умирающих. Франция явно не была готова к эпидемии и не ожидала такого наплыва больных. Врачам не хватало не только лекарств, но и масок, госпитали были переполнены и не вмещали вновь зараженных. Сначала единицами, затем десятками, потом умерших стали считать сотнями, а через пару недель с начала официально объявленной пандемии короновируса — тысячами.  Картинки, приходящие по интернету, делились на три части: те, что подбадривали и давали надежду, те, что пророчили апокалипсис тоталитарного режима и те, что давали практические советы, типа: у вас есть четыре дня, чтобы спасти жизнь! И далее  — бабушкины рецепты: ингаляции, полоскания, горячие напитки….

— Голод и питье, — посоветовала я хмуро — и муж неожиданно послушался.

— Сажусь на голод,— твердо сказал он. — И лег.

На энный день голода температура начала спадать, насморк прошел, я кашляла сильнее, чем он, сваливая всё это на моющие средства и психосоматику, а десятилетняя дочь носилась между нами и престарелым отцом, приехавшим на свою беду  к нам в гости, и пыталась расцеловать всех. Страх за него превращал меня в фурию, орущую на всю семью,  в то время, как она,  радуя, развлекая и раздражая всех, умудрялась использовать сто процентов моего времени. Надежда на возможность сделать что-либо для вечности таяла с каждым днем. Жизнь особенно омрачала необходимость делать с ней французские уроки, чем всегда занимался изможденный работой, а теперь —  голодом и температурой, муж. Оказалось, что она обладает удивительной способностью каждое десятиминутное упражнение превращать в пытку, затягивая его на часы.

Через несколько дней пребывания в закрытом пространстве с тремя взрослыми детьми — семидесятивосьмилетним папой, десятилетней дочкой и заболевшим мужем —  я поняла, что моя радость на уединение была преждевременной: на себя оставалась только ночь. Я ложилась  сначала в два, потом в три, потом в четыре… Я начала вставать в одиннадцать, двенадцать… Утро было потеряно. Уроки у нас начинались после обеда, когда все дети завершали домашнее задание.  Днем я фланировала между школьной программой Аси, выполняя одновременно роль Цербера, бдящего над нерадивым учеником, и санитарки, следящей за ежечасным мытьем рук всего семейства, изоляцией каждого, приготовлением горячего питья для температурившего мужа и короткими видео на фэйсбуке и вотзапе, высылаемыми со всех концов мира, силящимися предупредить и поддержать.

Одна из сцен, происшедших за первую неделю, заставила меня всерьез задуматься над тем, какие уроки придется пройти лично мне за это время. Я собралась в магазин и попросила дочь помочь  нести сумки.

— Не пойду, — неожиданно заявила она.

— Почему? — не поверила я своим ушам.

— Не хочу.

— Но мы же с тобой договорились? Папа болен…

— А теперь не хочу. Возьми дедушку.

— Но дедушка старый и немощный, и ему опасно без маски…

Не помню, сколько мне еще понадобилось вопросительных, просительный и восклицательных слов,  прежде чем я убедилась, что дочь не намерена выходить. И вдруг, внезапный порыв гнева, как мистраль, обрушился на меня. Холодное бешенство, вылетевшее из самых отдаленных, полярных уголков души, куда редко проникает солнце любви, накрыло меня с головой и бросило на ребенка. Если можно сравнить тело одного человека с волной, то я накрыла её, как разрушающее все на своем пути цунами и, схватив  за горло, стала трясти её тело. От ужаса она громко закричала. К счастью, муж, который на несколько минут вылез из постели, её услышал.

— Перестань,— крикнул он, поспешно входя в комнату — и я тут же разжала руки, еще не понимая, что со мной произошло.

Я готова была провалиться сквозь землю от стыда и страха. Страха — от того, что могло произойти и от того, что мне предстояло в ближайшем будущем.

— Всё, теперь точно заболею, — повторяла я, уверенная в том, что низкие вибрации притягивают болезнь, —  спасибо тебе, Ася!

Перепуганная дочь выбежала в переднюю. Так быстро она никогда не одевалась. За минуту она была готова к походу в магазин. Я бессильно опустилась в кресло, ругая себя последними словами и выливая свой гнев на окружение:

— Никуда не пойду. Поздно. Мне больше не нужна твоя помощь. У меня больше нет дочери! — внезапно заорала я. — Ты губишь мою душу,  превращая меня в монстра  — и мне наплевать теперь на тела! Хоть помрите с голода все! У меня вообще сегодня разгрузочный день. Хотела вас накормить, но теперь не хочу! — Я погружалась все глубже в темноту и уже наверняка знала, что стану её жертвой.

—  А я продержался четыре дня без еды и еще могу, — примирительно произнес муж.

Теплая волна благодарности нахлынула на меня. Молодец, болел, работал, не ныл. Я вдруг подумала, что уже неделю не упрекала его за то, что он то ли не любит, то ли не имеет возможности путешествовать. Двенадцать лет совместной жизни я называла тюрьмой потому, что мы могли себе позволить выехать только раз в году: летом. Я с завистью смотрела на своих подруг, проводящих жизнь в бесконечных путешествиях.

— Семь лет у меня ушло, чтобы уговорить его поехать в Италию! — рассказывала я, кипя от возмущения и считая себя самой несчастной женщиной в мире. — Он даже в соседний город не хочет заехать, сменить картинку. Шестнадцать дней на зимних каникулах просидеть дома! А я за-ды-ха-юсь дома!!!..

Если бы я знала, что для многих мир вокруг вскоре превратится в тюрьму с индивидуальными камерами заключения и начнет действительно задыхаться.

Обессиленный подъемом муж ушел в спальню. Ошарашенная дочь по-прежнему стояла возле входной двери, не зная, что теперь делать. А отец остался и просто расстроился. Он был худым и часто напоминал мне о том, что в детском доме, куда он попал в семь лет после смерти мамы,  он плохо кушал и много болел. А потом ему вырезали две трети желудка из-за язвы, и ему нужно было всю жизнь следить за правильным питанием. С тех пор, как он гостил у нас, меня не покидало чувство стыда.  Дочерняя забота была не самой моей сильной стороной и в первые дни эпидемии я поняла это как никогда. Именно заточение в одном пространстве со своими близкими стало окончательной поверкой для меня. Я пыталась  утешиться цитатами, наподобие «Если вы думаете, что достигли просветления, попробуйте провести неделю со своей семьей» или «Соседка кричала на ребенка так громко, что я тоже решил убрать свою комнату», но это не оправдывало меня в собственных глазах. По опыту я знала, что когда  начинала себя упрекать и недолюбливать, это всегда отражалось на теле. Но болеть я не имела права — в эти дни на мне держался весь дом. И я твердо пообещала себе больше не реагировать на непослушание дочери.

Ты ответственна только за свою душу, — написала мне подруга короткое смс — и неожиданно успокоила. Но ненадолго. Через несколько дней я снова сорвалась. Я находилась на кухне, когда из комнаты раздался хохот и крик. Ася намотала на дедушку его постель и с радостными воплями: — Мама, мама, посмотри, хот-дог! —  водила его по квартире как доброго медведя, которого в средние века волокли на цепи на потеху народу. Они подошли к запертой комнате мужа.

— Жан-Мишель, Жан-Мишель! — заорал мой отец.  — Посмотри!

Меня всегда забавляло, как мой отец общается с мужем. Обращаясь к нему, он говорил так, как если бы тот понимал русский, а если он, наконец, замечал, что тот ничего не понимает, он немного повышал голос, как будто громкость делала более понятными его слова. Муж со временем перестал возмущаться и стал, как будто, подражать ему.

— Я не понимаю, Владимир, — отвечал он ему по-французски в начале этого диалога глухих, — и продолжал разговаривать с ним на своем языке так, как будто отец его понимал. Так могло продолжаться несколько минут. Иногда я заставала их, обменивающихся друг с другом репликами на разных языках, которые не имели никакого отношения друг к другу. Но на этот раз диалог был чреват последствиями:

— Папа, ты что, не понимаешь, что он болен и вам нельзя общаться? У него, скорее всего,  короновирус, ты можешь заразиться и умереть!— я кипела от возмущения.

— Ну, значит, умру, — спокойно ответил отец.

— Тогда я больше не буду тебя беречь! Это твой выбор, — гнев снова переполнил мое сердце, вытесняя из него последние капли любви.

Мне показалось, он лезет на рожон и делает все, чтобы не возвращаться в Киев в здравии. Поразмыслив, я поняла, что это действительно так: он не хотел возвращаться. Я с ужасом подумала, что эпидемия там только начинается, и  некому будет  сходить для него даже в магазин и аптеку. Билет на самолет датировался двенадцатым апреля. Через две недели, нужно будет что-то решать. Если только откроют границы, — успокаивала я себя. Пока ясно было только то: отправить моего отца на верную смерть я не смогу.  Я вспомнила, как беззащитно он смотрел на меня последние годы, как обреченно любил, как терпеливо прощал.

— На женщин не обижаются, — ответил он однажды после моей очередной вспышки. — А ты еще и поэтесса….

Я улыбнулась. У него были свои критерии. Смиренного и  великодушного человека, который тихо любил, тихо жил, не кричал о своей боли и о своем страхе. Только изредка стонал:

— Одиноко мне одному.

— Папочка, продержись еще немного, я что-нибудь придумаю. У меня пока даже паспорта французского нет. Документы почти два года лежат в префектуре. И работа редкая. И пособия по безработице нет.  Там я хоть комнату сдаю, могу тебе помочь

— Может, жениться мне?

— Папа, тебе семьдесят восемь лет, ты еле ходишь, кто за тебя пойдет?

— Главное, чтобы готовить умела, — продолжал папа свои эротические фантазии.

— Папа, ты отдаешь соседке, которая травит тебя несвежей пищей половину своей пенсии! Зачем тебе еще и женщина повар?

— А может мне сойтись с соседкой?

— Папа, она тебя дурит и обворовывает!…

Вот такие разговоры происходили на кухне день изо дня…

Мои мысли прервал вопль дочери:

— Мама, я тоже хот-дог, посмотри на меня! —

И я посмотрела…  Дедушкино постельное белье волочилось по полу, который я не мыла больше десяти дней и мыть не собиралась. Не только из-за добросовестного следования школьной программе в русской и французской школе, занимавшей почти все свободное от домашних дел время, спины, дававшей сбои без бассейна, но и из-за вещей Аси, разбросанных по всей квартире. С первых же недель карантина она стала планировать поездку на море и собираться в дорогу, раскладывая свои летние вещи на кровати, стульях, креслах… По старой привычке я было начало возмущаться и кричать, но потом только подивилась: как ребенок, не знакомый с понятиями терапии, интуитивно смог сам себе обеспечить психологический комфорт, тогда, как многие взрослые поддались панике и погрузились в клаустрофобию? Как и другие смертные соотечественники, по ночам я бороздила просторы интернета и изучала ползущие вверх кривые смерти,  считала умерших во Франции за день — сегодня двести, а через пару дней уже шестьсот, семьсот в день — и пыталась найти средства профилактики и скрытые механизмы случившегося. Программа сокращения численности населения казалась очевидной, но не объясняла, как себя вести, чтобы остаться в редеющих рядах погруженного в страх человечества и сохранить хотя бы немного здравого смысла и свободы передвижения.

Я перестала завидовать здоровым людям. Тем, которым не нужно было всю жизнь  бороться за физическое выживание. Теперь они боролись за выживание других. И бремя ответственности, которое они добровольно несли, делало их очень уязвимыми. Я с ужасом читала новости о директоре итальянского госпиталя, спасавшем жизни других и скончавшемся, о французских и славянских врачах, пожертвовавших собой во время выполнения привычного долга…  Каждый день по вечерам вместе с другими французами, я аплодировала у окна, открывавшегося ровно в восемь, врачам,  на которых пало бремя всего человечества. А однажды во дворе у нас запели Марсельезу — и я даже пожалела, что не успела оформить документы и стать настоящей француженкой. Я слушала музыку восьмидесятишестилетнего Маню Дибанго, умершего на днях от короновируса и открывала для себя других музыкантов, умерших и живых, молодых и старых, мастеров своего дела.

Через пару недель карантина я перестала  думать о своей несостоятельности в стране, куда я переезжала, чтобы «воспарижить», как я писала в одном из стихотворений. Перед лицом болезни и смерти все казалось необязательным: положение в обществе, гражданство, работа и даже налоговый номер, которых у меня не было. Через три недели карантина, я, наконец, научилась не только переносить постоянное присутствие близких и мириться с тем, что день ушел не на творчество, а на рутинные занятия, но и  заботиться о них, не впадая в гнев, если приходилось повторять по несколько раз одно и то же глохнущему отцу и делающей вид, что не слышит, дочери. Терпеливо и спокойно.  Настойчиво и невозмутимо. Изо дня в день. Изо дня в день.

Мне ещё предстояло  бороться за жизнь отца, которого заразила внучка, не заметившая, как, в свою очередь, заразилась от папы и тут же выздоровела. Мне ещё предстояло бороться за мою собственную жизнь, просить вселенную оставить меня на земле, приводить доводы, обещать ей, что я послужу этому миру и убеждать, что я ещё нужна моей дочери. Я не хочу писать о трех неделях битвы с этим страшным вирусом, который оказался сильней всех моих знаний и опыта, сильней голодовок, ингаляций, горячих трав, парацетамола…   Я хочу забыть  о жаре, который не спадал, о сердце, которое не выдерживало, о докторах в обмундировании, дважды приезжающих ко мне по скорой помощи, о моем страхе не выстоять. Я  также не буду останавливаться на своих «рекордах»: два месяца не пела, не пользовалась косметикой и не выбиралась в город.

Я оставлю в памяти только письма близких, волновавшихся за мою жизнь, поцелуи обнимающего меня, несмотря на мои запреты, ребенка, продолжавшего быть рядом со мной в самые тяжелые минуты. Я вспомню с благодарностью о том, что она, наконец, стала самостоятельно заниматься и ложиться спать, о том, что  муж научился готовить и заботиться о других, а отец  — лечиться и выздоравливать. О том, что близкие перестали меня дергать по любому поводу, и у меня наконец появилось время на себя саму: сначала — на борьбу, лечение и восстановление,  а после — на чтение, фильмы и другие необязательные, но приятные занятия.

И однажды я проснулась с огромной благодарностью в сердце. За то, что все мы выздоровели. За то, что отец был с нами. За то, что все мы проживали этот уникальный период вместе,  под одной крышей — и мне выпала возможность проявить свою заботу о дорогих моему сердцу людях. За то, что  мне звонили и писали любящие друзья, справлявшиеся о здоровье. За то, что на фэйсбуке каждый день я читала их гениальные тексты,  слушала их песни, смотрела их картины, фотографии и фильмы. За то, что я еще не разучилась писать и после полугода молчания разразилась стихами.

Наверняка, люди одинокие извлекали совершенно другие уроки из этого карантина: возможно, они думали о том, как можно ценить каждый глоток общения, а возможно, даже сожалели, что не  посвятили свою жизнь другому. Я вспоминала семь лет одиночества, которые я провела у себя на родине и о моей тоске по близкому. Вспоминала недели болезни, недели безвременья, когда я не выходила из дому, но всегда находился кто-то, приносящий еду и лекарства.  Я всматривалась в прошлое и вспоминала. Я вглядывалась в будущее — и надеялась. Надеялась, что после болезни мой голос снова зазвучит — и я начну говорить, не чувствуя этих сухих волн, подкатывающих к горлу и мешающих произнести необходимое. А потом я начну петь, как раньше. А может — совсем по-другому.  Надеялась вместе со всем миром, который учился быть единым.

А еще я училась пребывать в настоящем. Не том, медитативном здесь и сейчас, которое было доступно благодаря трансцендентальному опыту с мантрой, десяткам лет внутренних наработок и инсайтов. В настоящем, которое предлагала реальность, лишившая меня работы, общения, возможности развиваться по горизонтали, в социуме. Лишившая, как и многих других, затворившихся в своем мире и посвятивших себя семьям, любимым, больным. Я училась принимать настоящее, жить в нем, радоваться, любоваться и благодарить за каждый новый день, прожитый  не совсем так, как бы мне хотелось, но все же…